329 posts in this topic

Posted

из Богемика:

каким образом люди становятся левыми. Можно изучить левые доктрины, можно проследить генезис левых идей, можно обнаружить хоть три, хоть триста тридцать три источника и составныe части левых теорий - всё это будет абстрактным знанием, вроде сведений о поведении представителей другого биологического вида. Прочитать Карла Маркса с Михаилом Бакуниным или Ноама Хомски с Эммануилом Валлерстайном не так уж сложно (хотя в конце часто бывает жаль потраченного времени), однако вжиться в мышление их последователей ничуть не проще, чем почувствовать себя, например, китообразным. Почему некоторые граждане впадают в левизну? А почему некоторые киты выбрасываются на берег? Судьба отказала мне в сопричастности к этим захватывающим тайнам.

   Возможно, разделение людей на правых и левых носит врождённый характер. Я родился правым. Между белыми и красными я автоматически выбираю белых, между роялистами и революционерами - роялистов, между версальцами и коммунарами - версальцев, между франкистами и республиканцами - франкистов, между колонизаторами и туземцами - колонизаторов, между империалистами и сторонниками самоопределения - империалистов, между капитализмом и социализмом - капитализм. Уже в детстве я считал, что Суворов и Михельсон поступили с шайкой Пугачёвa единственным возможным способом, и сожалел, что Колчаку с Деникиным не удалось проделать то же самое с бандой Ленина и Троцкого. Пиночет всегда казался мне более дельным человеком, чем Альенде, а шериф Ноттингемский - более полезным членом общества, нежели Робин Гуд. Однако мне интересно, что происходит в головах людей, выбирающих противоположную сторону.

    Чтобы разобраться, как же мыслят левыe, я продолжаю читать Ромена Гари, этого блистательного литератора и легендарного мистификатора, объявившего реализм фашизмом. Блистательный и легендарный пишет следующее: "Я все больше и больше отмежевываюсь от всех так называемых мужских ценностей <...>и теперь, когда моя жизнь подходит к концу, я не ищу убежища в абстракции, будь то Бог или женственность, возведенной в ранг культа. Потусторонние миры, «другая жизнь» меня не интересуют: я слишком люблю поспать. Просто я констатирую, что если я посмотрю на свою жизнь, если я обращу взор на свое прошлое, я увижу, что мои самые прекрасные моменты связаны с женственностью. И что «христианские ценности» или «социализм с человеческим лицом» — это женские понятия. И что неоспоримый в своей очевидности факт заключается в том, что женственность говорит с нами не из Китая, не из СССР и не из Соединенных Штатов…

   <...> Человек без мифологии человека — это тухлятина. Ты не можешь демистифицировать человека, не обратив его в ничто, а ничто — это всегда фашизм, ведь если вокруг — ничто, нет больше причин стесняться. Цивилизации всегда были поэтической попыткой — будь то религия или братство — придумать миф о человеке, мифологию ценностей, и для того, чтобы попробовать оживить этот миф или, по крайней мере, к нему приблизиться, они старались имитировать его самой своей жизнью, воплотить его в виде какого-нибудь общества. Это распространяется и на «человека эпохи Возрождения», и на «человека гуманного», и на «человека коммунистического общества», и на «человека Мао». Франция как миф существовала лишь благодаря этой поэтической составляющей, и отношения Мао с Лениным такая же экзальтация воображения, как отношения де Голля с Францией. Как только эта иррационально-поэтическая часть устраняется, остается одна демография, голые цифры, трупное окоченение и просто труп...."

     Дальше этот великий мистификатор рассуждает обо всём на свете, от женской сексуальности до, прошу прощения, социалистического реализма, а я читаю его размышления, и, улавливая краем уха новости, думаю о том, как изменился мир с 1974 года, когда был издан роман-интервью "Ночь будет спокойной". В новостях передают, что Соединённые Штаты нынче тоже отмежевываются от всех мужских ценностей, и женственность заговорила с нами из этой страны в полный голос. B Дареме, штат Северная Каролина, некто Такия Томпсон, 22 лет, чернокожая, член коммунистической Всемирной партии труда, возглавила свержение памятникa солдатам Конфедерации. Под скандирование толпы "Революцию не остановить" статуя была сброшена с постамента, несущего слова "Парням, которые носили серое". Такия Томпсон арестована, ей предъявлено обвинение в участии в массовых беспорядках и в нанесении ущерба на сумму свыше 1500 долларов (наказание по этим статьям - до 25 и до 41 месяца тюрьмы).

 Между тем в Балтиморе, штат Мэриленд, устранены  памятники  генералам Конфедерации Роберту Эдварду Ли и Томасу Джонатану Джексону, а также председателю Верховного суда США Роджеру Бруку Тони, принявшему в 1856 году одно решение, которое сегодня могло бы не понравиться афроамериканцам. Ответственная за перенос памятников Кэтрин Пью, 67 лет, чернокожая, член Демократической партии США, в отличие от Такии Томпсон, наказания не понесёт. Она служит мэром Балтимора и исполняет единогласно принятое решение Законодательного собрания своего города. Подобное происходит с памятниками южанам по всей Америке на протяжении уже двух лет. Полный список перенесённых и устранённых мемориалов и памятников можно найти в англоязычной википедии. 

 О столкновениях в Шарлотсвилле и о последовавшей за ними очередной волне сноса символов Конфедерации сейчас не пишет только ленивый. Люди рассуждают о войне с исторической памятью, о снижении доли белых в населении Соединённых Штатов, о добивании северянами культуры американского Юга, о вымещении на бронзовых памятниках ярости проигравших президентские выборы демократов, о параллелях между их буйством и безумствами Талибана и ИГИЛ. Мне кажется, всё происходящее вполне можно охарактеризовать одной фразой: Америка стала левой страной. С этой мыслью трудно свыкнуться. У многих из нас где-то в подсознании сохраняется образ Америки генерала Макартура и сенатора Маккарти, всемирного центра притяжения правых сил, оплота антикоммунизма, живущего под лозунгом "лучше быть мёртвым, чем красным". Ho всё это в прошлом, и сегодня в Соединённыx Штатax торжествуют левые.

   Тут нужно сделать несколько важных пояснений. Левая идея существует как в диком, так и во вполне цивилизованном виде. Цивилизованная форма левизны - это социал-демократия и близкие к ней течения. Я не озабочен социально, но понятно, что социальные проблемы существуют в любом обществе, и слава Богу, что ими кто-то занимается. Тут можно было бы вспомнить скандинавские королевства и ряд других мест, но я не буду так далеко ходить за примерами. На моей памяти в благословенной Богемии сменилось одиннадцать премьер-министров, и шестеро из них были социал-демократами. Вся разница между правыми и левыми кабинетами в последние 20 с лишним лет сводилась к тому, что первые активнее поддерживали свободное предпринимательство, а вторые были более сосредоточeны на социальных программах. В данный момент премьер-министром Чехии является социал-демократ Богуслав Соботка, президентом служит бывший социал-демократ Милош Земан, а министерство внутренних дел возглавлает социал-демократ Милан Хованец.

Чем ещё, помимо социальных проблем, занимаются левые политики в Чехии? Ну, например, внесением в конституцию права граждан на хранение и ношения оружия. Весной этого года Европарламент принял директиву об ужесточении контроля за оружием, включающую запрет автоматического и полуавтоматического оружия. Чешские евродепутаты единогласно проголосовали против, чешская пресса столь же единодушно назвала директиву идиотский. Bозглавляемое Миланом Хованцем министерство внутренних дел подготовилo законопроект о внесении права на ношение оружия в конституцию республики и начало масштaбную кампанию за его принятие (по ходу дела Хованец произнёс сакраментальные фразы "полуавтоматическое оружие - неотделимая часть чешской культуры" и "мы не боимся своего народа").

     В поддержку придания праву на ношение оружия конституционного статуса высказались все парламентcкие партии, от созданной князем Шварценбергом ТОП-09 до коммунистов. В ходе дебатов депутат от гражданских демократов Яна Чернохова заявила: "Никто, в том числе наднациональные и межправительственные институты, не вправе указывать нам, независимому демократическому государству, каким образом мы должны обеспечивать свою оборону и безопасность, и какую меру доверия проявлять к собственным гражданам." 28 июня за принятие закона проголосовали 138 депутатов чешского парламента (против были 9). Ныне он направлен в Сенат, и если сенаторы его одобрят, право граждан благословенной Богемии на владение оружием будет зафиксировано в конституции.

Cитуации придаёт пикантность то обстоятельство, что закон предоставляет гражданам право использовать оружие не только для самообороны (это они могли делать и раньше), но и для защиты родины. Например, от террористов. Чтобы ни у кого не осталось сомнений, о чём идёт речь, президент Земан заявил, что если на границах страны объявятся исламисты, он лично возьмёт оружие в старческие руки.  И что следует пересмотреть сегодняшние правила безопасности, по которым ношение оружия запрещено, например, на концертах. Потому что если на зрителей вдруг нападут террористы, то будет лучше, если у добропорядочных граждан тоже окажyтся с собой пистолеты.

     На момент написания этих строк исламисты не совершили в благословенной Богемии ни одного теракта. Да и вообще по уровню безопасности эта страна находится на шестом месте в мире, так что превращение во второе Косово ей явно не грозит. Но она и дальше хочет оставаться на шестом месте, поэтому понемногу вооружается (у чехов на руках что-то около трёхсот тысяч стволов) и категорически отказывается принимать беженцев из мусульманских стран. На десять миллионов населения здесь приходится около 400 тысяч иностранцев, но абсолютное большинство из них - это словаки, поляки, украинцы, русские и немцы. Единственная заметная неевропейская община в стране - вьетнамская (50-60 тысяч человек), причём вьетнамцы столь же индифферентны к вопросам веры, как и сами чехи (самые убеждённые атеисты Европы и Азии нашли друг друга на пражских рынках).

    Количество мусульман в Чехии не превышает 20 тысяч человек, т.е. находится глубоко под границей статистической погрешности (в это число входят и абсолютно светские татары или казахи). Борьбу против раcпределeния беженцев по квотам Евросоюза возглавляет всё то же министерство внутренних дел. Квота для Чехии составляет 2 600 человек. За два года страна приняла 12 (двенадцать) из них, после чего Милан Хованец заявил, что приём окончен, а министерство готовится к судебному спору с Евросоюзoм. На все призывы к солидарности в решении миграционного кризиса благословенная Богемия ответствует, что уже отправила на внешние границы Евросоюза около шестисот полицейских и готова послать туда хоть регулярную армию, но к себе никого не пустит. Штраф, который предположительно наложит на Чехию Евросоюз, может составить, по оценкам экспертов, десять миллионов евро, и это никого не беспокоит - экономика страны переживает самый благополучный период за всю её историю.

         Мне пришлось сделать этот экскурс в местную политику, чтобы показать: чешские левые ничем не отличаются от правых, кроме взглядов на величину подоходного налога и приоритетов в распределении дотаций. Это такие же стопроцентные  реалисты. Или, в терминологии Ромена Гари, такие же фашисты. А если оценить слова и действия чешских политиков по сегодняшним американским меркам, то практически все они, и левые, и правые (а заодно с ними и процентов девяносто населения страны) окажутся палеоконсерваторами, аль-райтами, ксенофобами, расистами, нацистами, и т.д. и т.п. В это трудно поверить, но мы дожили до дней, когда левые политики из посткоммунистической восточноевропейской страны находятся далеко справа от американского мейснстрима. Они разве что флагом Конфедерации не пользуются (местных правых иногда можно увидеть и с этим символом, который в Америке не сегодня завтра попадёт под полный запрет).

 Думаю, понятно, что чешские социал-демократы и аналогичные им силы в любой стране мира - это абсолютно нормальные люди, отличающиеся от нас лишь взглядом на два или три частных вопроса (на что у них, естественно, есть полное право). Поэтому всё, что говорилось о левых в начале статьи, и что будет сказано о них дальше, к социалистам, социал-демократам, христианским социалистам и т.д. и т.п. не относится. Речь идёт о левых совсем иного рода. О левых, борющихся против цивилизации, как таковой. В их истории насчитываeтся два периода, довольно чётко отделённых друг от друга 1968 годом. В тот год коммунизм как идея окончательно самоубился на пражских улицах, а на парижских баррикадах восторжествовали новые левые. Если до этой даты тон во всемирном левом движении задавали различные подвиды красных - троцкисты, сталинисты, маоисты и т.д., то после неё левизна заиграла всеми цветами радуги. Левые после 68 года - это культур-марксисты, радикальные феминистки, чёрные расисты, криптоисламисты, последователи Франкфуртской школы... я просто не в состоянии их всех перечислить.

   Я родился как раз в 1968, и уже во времена моего детства от коммунизма несло формалином на всю планету, зато новые левые шли от успеха к успеху. Сегодня стать красным может разве что какой-нибудь индивидуум с IQ<82, вроде этой дурочки Такии Томпсон, умудрившейся загреметь в полицию за то, за что все остальные получают поощрения. Hо такие люди, как Кэтрин Пью, делают на разрушении традиционной культуры  головокружительные карьеры. Коммунисты cделали ставку на социально-экономическую борьбу. И стали никому не интересны, как только общество достигло определённого уровня благополучия. Выяснилось, что социал-демократы решают эти проблемы куда лучше, прекрасно встраиваясь в существующую систему. Ну какая реальная идеология, например, у британских лейбористов? По-моему, только одна - God Save the Queen. А "коммунизм" всегда был нужен англичанам лишь в качестве ядовитой идеи на экспорт.

Зато новые левые, с их переносом борьбы из социальной плоскости в культурную, с их ставкой на все меньшинства сразу (в сумме дающей едва ли не большинство), с их бесконечными призывами понять и принять Другого (в котором сплошь и рядом оказывается укрыт Чужой), с их отрицанием не социальной, но цивилизационной иерархии, добились успехов, которые красным и не снились. При этом у красных были свои триумфы. В конце концов, однажды им удалось захватить Россию, а это очень много. Но совершили они это в условиях мировой войны, настоящего Рагнарёка, в котором славные империи гибли одна за другой. И совершили лишь потому, что за их спиной стояли сразу несколько великих держав из числа как противников, так и союзников России.
 
   Уже в ходе гражданской войны выяснилось, что опора коммунистов на пролетариат - стопроцентная фикция, в реале же за них сражались австро-германские пленные, латышские стрелки, китайские наёмники, одесские налётчики, кавказские абреки, связанные с дюжиной спецслужб международные авантюристы - словом, кто угодно, только не русские пролетарии. После этого умные левые всё поняли и стали отдавать предпочтение тем, на кого можно опереться в реале, а не в фантазиях Маркса. Кажется, одним из первых перспективы ставки на все меньшинства сразу осознал Дьёрдь Лукач, а за ним последовали Антонио Грамши, Теодор Адорно, Герберт Маркузе, Эрих Фромм, Вильгельм Райх и все-все-все вплоть до наших дней. Читая Эммануила Валлерстайна, я обнаружил, что он считает Съезд народов Востока, состоявшийся в 1920 году в Баку, событием даже более важным, чем октябрьский переворот 1917 года. И то и дело поминает Мирсаида Султан-Галиева - большевика-татарина, считавшего, чтo русским в большевицком движении делать нечего.
 
     И вот теперь новые левые в условиях глубокого мира и экономического процветания захватили Америку. Перенос ими борьбы из экономической в культурную плоскость привёл к невиданному парадоксу - сверхдержава, располагающая вполне здоровой и очень правой экономической основой, вдруг обрела обладающий совершенно левыми воззрениями истеблишмент. Возможно, в подобном состоянии оказался античный Рим в последней, мультикультурной фазе своего существования, но тут я останавливаюсь, поскольку развитие этой мысли потребовало бы написание отдельного текста, к тому же почти целиком построенного скорее на предположениях, нежели на фактах. Ограничусь констатацией, что нынешняя ситуация не имеет в исторической ретроспективе достоверно описанных аналогов. Спрогнозировать её дальнейшее развитие крайне затруднительно.
 
    Раздающиеся со всех сторон уверения "Америка развалится" или "Америка превратится в Бразилию", равно как и противоположное по смыслу утверждение "Америка построит невиданное в истории общество либерализма" - это не прогноз, а выдавание желаемого за действительное... Пока я писал эти строки, жена из соседней комнаты сообщила мне, что папа римский заявил: "Права мигрантов важнее, чем национальная безопасность"; чёрт, кажется, левые захватили ещё и Ватикан. Интересно, как оценил бы сегодняшнее положение вещей Ромен Гари. Что он сказал бы о цивилизации, и о мифе, и об отмежевании от мужских ценностей, и о женственности. Особенно - о женственности. В наши дни, когда супергерои умерли, и их роль играют суперзлодеи и суперзлодейки, женственность принимает всё более причудливые формы.
 
   P.S. Текст, который вы только что прочли, был написан в понедельник, 21 августа 2017 года, и на следующий день опубликован в "Богемском клубе" (см. https://sputnikipogrom.com/blogs/bohemicus/76257/god-save-the-quinn/#.WaAnibbnrcs). Сегодня пятница. В середине недели пришла новость, что мэр Нью-Йoрка Билл де Блазио, 56 лет, белый, член Демократической партии, рассмотрит возможность сноса памятника Христофору Колумбу. Фигуру мореплавателя считают оскорбительной для своей исторической памяти некие выходцы с Карибских островов. Нет, дамы и господа, это не Бразилия. Это что-то более знакомое. The Sovok, я бы сказал.
 
 
Никто так и не понимает почему так случилось.
 

Share this post


Link to post
Share on other sites

Posted

Share this post


Link to post
Share on other sites

Posted

Было это в конце декабря 1936 года, то есть менее семи месяцев назад, но время это кажется ушедшим в далекое, далекое прошлое. Позднейшие события вытравили его из памяти более основательно, чем 1935 или даже 1905 год. Я приехал в Испанию с неопределенными планами писать газетные корреспонденции, но почти сразу же записался в ополчение, ибо в атмосфере того времени такой шаг казался единственно правильным.

Фактическая власть в Каталонии  принадлежала анархистам, революция  была на подъеме. Тому, кто находился здесь с самого начала, могло показаться, что в декабре или январе революционный период уже близился к концу. Но для человека, явившегося сюда прямо из Англии, Барселона представлялась городом необычным и захватывающим. Я впервые находился в городе, власть в котором перешла в руки рабочих. Почти все крупные здания были реквизированы рабочими и украшены красными знаменами либо красно-черными флагами анархистов, на всех стенах были намалеваны серп и молот и названия революционных партий; все церкви были разорены, а изображения святых брошены в огонь. То и дело встречались рабочие бригады, занимавшиеся систематическим сносом церквей. На всех магазинах и кафе были вывешены надписи, извещавшие, что предприятие обобществлено, даже чистильщики сапог, покрасившие свои ящики в красно-черный цвет, стали общественной собственностью. Официанты и продавцы глядели клиентам прямо в лицо и обращались с ними как с равными, подобострастные и даже почтительные формы обращения временно исчезли из обихода. Никто не говорил больше «сеньор» или «дон», не говорили даже «вы», — все обращались друг к другу «товарищ» либо «ты» и вместо «Buenos dias» говорили «Salud!»

Чаевые были запрещены законом. Сразу же по приезде я получил первый урок — заведующий гостиницей отчитал меня за попытку дать на чай лифтеру. Реквизированы были и частные автомобили, а трамваи, такси и большая часть других видов транспорта были покрашены в красно-черный цвет. Повсюду бросались в глаза революционные плакаты, пылавшие на стенах яркими красками — красной и синей, немногие сохранившиеся рекламные объявления казались рядом с плакатами всего лишь грязными пятнами. Толпы народа, текшие во всех направлениях, заполняли центральную улицу города — Рамблас, из громкоговорителей до поздней ночи гремели революционные песни. Но удивительнее всего был облик самой толпы. Глядя на одежду, можно было подумать, что в городе не осталось состоятельных людей. К «прилично» одетым можно было причислить лишь немногих женщин и иностранцев, — почти все без исключения ходили в рабочем платье, в синих комбинезонах или в одном из вариантов формы народного ополчения. Это было непривычно и волновало. Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чем даже не нравилось, но я сразу же понял, что за это стоит бороться. Я верил также в соответствие между внешним видом и внутренней сутью вещей, верил, что нахожусь в рабочем государстве, из которого бежали все буржуа, а оставшиеся были уничтожены или перешли на сторону рабочих. Я не подозревал тогда, что многие буржуа просто притаились и до поры до времени прикидывались пролетариями.

К ощущению новизны примешивался зловещий привкус войны. Город имел вид мрачный и неряшливый, дороги и дома нуждались в ремонте, по ночам улицы едва освещались — предосторожность на случай воздушного налета, — полки запущенных магазинов стояли полупустыми. Мясо появлялось очень редко, почти совсем исчезло молоко, не хватало угля, сахара, бензина; кроме того, давала себя знать нехватка хлеба. Уже в этот период за ним выстраивались стометровые очереди. И все же, насколько я мог судить, народ был доволен и полон надежд. Исчезла безработица и жизнь подешевела; на улице редко попадались люди, бедность которых бросалась в глаза. Не видно было нищих, если не считать цыган. Главное же — была вера в революцию и будущее, чувство внезапного прыжка в эру равенства и свободы. Человек старался вести себя как человек, а не как винтик в капиталистической машине. В парикмахерских висели анархистские плакаты (парикмахеры были в большинстве своем анархистами), торжественно возвещавшие, что парикмахеры — больше не рабы. Многоцветные плакаты на улицах призывали проституток перестать заниматься своим ремеслом. Представителям искушенной, иронизирующей цивилизации англосаксонских стран казалась умилительной та дословность, с какой эти идеалисты-испанцы принимали штампованную революционную фразеологию. В эти дни на улицах продавались — по несколько центавос штука — наивные революционные баллады, повествовавшие о братстве всех пролетариев и злодействах царизма. Мне часто приходилось видеть, как малограмотные ополченцы покупали эти баллады, по слогам разбирали слова, а затем, выучив их наизусть, подбирали мелодию и начинали распевать.

<...>

В этот период и еще долгое время спустя каталонское ополчение было организовано так же, как и в самом начале войны. В первые дни франкистского мятежа все профсоюзы и партии создали собственные отряды ополченцев; каждый из них был по сути дела политической организацией, подчиненной своей партии не в меньшей мере, чем центральному правительству. Когда в начале 1937 года была создана Народная армия в нее влились отряды ополчения всех партий. Но долгое время все изменения оставались только на бумаге. Соединения новой Народной армии прибыли на Арагонский фронт по существу лишь в июне, а до этого времени система народного ополчения оставалась без изменений. Суть этой системы состояла в социальном равенстве офицеров и солдат. Все — от генерала до рядового — получали одинаковое жалованье, ели ту же пищу, носили одинаковую одежду. Полное равенство было основой всех взаимоотношений. Вы могли свободно похлопать по плечу генерала, командира дивизии, попросить у него сигарету, и никто не счел бы это странным. Во всяком случае, в теории каждый отряд ополчения представлял собой демократию, а не иерархическую систему подчинения низших органов высшим. Существовала как бы договоренность, что приказы следует исполнять, но, отдавая приказ, вы отдавали его как товарищ товарищу, а не как начальник подчиненному. Имелись офицеры и младшие командиры, но не было воинских званий в обычном смысле слова, не было чинов, погон, щелканья каблуками, козыряния. В лице ополчения стремились создать нечто вроде временно действующей модели бесклассового общества. Конечно, идеального равенства не было, но ничего подобного я раньше не видел и не предполагал, что такое приближение к равенству вообще мыслимо в условиях войны.

Признаюсь, однако, что впервые увидев положение на фронте, я ужаснулся. Как может такая армия выиграть войну? В это время все задавали этот вопрос, но, будучи справедливым, он был все же неуместен. В данных обстоятельствах ополчение не могло быть намного лучше. Современная механизированная армия не рождается на пустом месте, и если бы правительство решило ждать, пока не будет создана регулярная армия, Франко шел бы вперед, не встречая сопротивления. 

Шли дни, и дисциплина даже наиболее буйных отрядов ополчения заметно крепла. В январе я чуть не поседел, стараясь сделать солдат из дюжины новобранцев. В мае я короткое время замещал лейтенанта и командовал 30 бойцами, англичанами и испанцами. Мы уже несколько месяцев находились под огнем, и у меня не было никаких трудностей добиться выполнения приказов или найти добровольца для опасного задания. В основе «революционной» дисциплины лежит политическая сознательность — понимание, почему данный приказ должен быть выполнен; необходимо время, чтобы воспитать эту сознательность, но ведь нужно время и для того, чтобы муштрой на казарменном дворе сделать из человека автомат. Журналисты, которые посмеивались над ополченцами, редко вспоминали о том, что именно они держали фронт, пока в тылу готовилась Народная армия. И только благодаря «революционной» дисциплине отряды ополчения оставались на фронте; примерно до июня 1937 года их удерживало в окопах только классовое сознание. Одиночных дезертиров можно расстрелять — такие случаи были, — но если бы тысячи ополченцев решили одновременно покинуть фронт, никакая сила не смогла бы их удержать. В подобных условиях регулярная армия, не имея в тылу частей заграждения, безусловно разбежалась бы. А ополчение держало фронт (хотя, сказать правду, на его счету было немного побед и к тому же, оно почти не знало дезертирства. В течение четырех или пяти месяцев, которые я провел в P.O.U.M., я слышал лишь о четырех случаях дезертирства, причем двое из дезертиров были, несомненно, шпионами. В первое время меня ужасал и бесил хаос, полная необученность, необходимость минут пять уговаривать бойца выполнить приказ. Я жил представлениями об английской армии, а испанское ополчение, право, ничем не походило на английскую армию. Но учитывая все обстоятельства, нужно признать, что ополчение воевало лучше, чем можно было ожидать.

<...>

Следует сказать, что на этом участке фронта в этот период самым действенным оружием была не винтовка, а мегафон. Не имея возможности убить врага, мы на него кричали. Этот метод ведения войны настолько необычен, что нуждается в разъяснении.
Если вражеские окопы находились на достаточно близком расстоянии, начиналось перекрикивание. Мы кричали: «Fascistas — maricones!» Фашисты отвечали: «Viva Espa?a! Viva Franco!»(13) Если они знали, что напротив находятся англичане, они орали: «Англичане, го хоум! Нам иностранцы не нужны!» Республиканские войска, партийные ополченцы создали целую технику «кричания», с целью разложения врага. При каждом удобном случае бойцов, обычно пулеметчиков, снабжали мегафонами и посылали пропагандировать

. Им давали заранее подготовленный материал, лозунги, проникнутые революционным пафосом, которые должны были объяснить фашистским солдатам, что они наймиты мирового капитала, воюющие против своих же братьев по классу и т. д. и т. п. Фашистских солдат уговаривали перейти на нашу сторону. Эти лозунги выкрикивались без передышки: бойцы сменяли друг друга у мегафонов. Так продолжалось иногда ночи напролет. Пропаганда, несомненно, давала результаты; все соглашались с тем, что струйка дезертиров, которая текла в нашем направлении, была частично вызвана ею. И можно понять, что на продрогшего на посту часового, бывшего членом социалистических или анархистских профсоюзов, мобилизованного насильно в фашистскую армию, действовал гремевший всю ночь напролет лозунг: «Не воюйте с братьями по классу!» Такая ночь могла стать последней каплей для человека, колебавшегося — дезертировать или не дезертировать.

Но такой способ ведения войны совершенно расходился с английскими понятиями. Должен признаться, что я был удивлен и шокирован, впервые познакомившись с ним. Переубеждать врага вместо того, чтобы в него стрелять? Сейчас я убежден, что со всех точек зрения это был вполне оправданный маневр. В обычной позиционной войне, не имея артиллерии, очень трудно нанести потери неприятелю, не потеряв самим примерно столько же людей. Если вы можете убедить какое-то число вражеских солдат дезертировать, тем лучше; по существу дезертиры для вас полезнее трупов, ибо они могут дать информацию. Но на первых порах мы все были обескуражены; нам казалось, что испанцы недостаточно серьезно относятся к войне. На позиции, занимаемой справа от нас отрядом P.S.U.C. пропаганду вел истинный мастер своего дела. Иногда, вместо того, чтобы выкрикивать революционные лозунги, он начинал рассказывать фашистам, насколько нас кормят лучше, чем их. В отсутствии фантазии, при рассказе о республиканских рационах, его упрекнуть нельзя. «Гренки с маслом! — его голос отдавался раскатами эхо по всей долине. — Сейчас мы садимся есть гренки с маслом! Замечательные гренки с маслом!» Я не сомневаюсь, что как и все мы, он не видел масла недели, если не месяцы, но фашисты, услышав в ледяной ночи, крики о гренках с маслом, должно быть, пускали слюнки. Впрочем, у меня самого текли слюнки, хотя я хорошо знал, что он врет.

<...>

Прошел час или два, и огонь стал затихать, а потом совсем умолк. У нас был один раненый. Фашисты выдвинули на ничейную землю несколько пулеметов, но держались на безопасной дистанции и не сделали попытки штурмовать наш бруствер. По сути дела они не атаковали, а просто транжирили патроны и весело шумели, празднуя падение Малаги. Для меня главный урок заключался в том, что после этой истории я стал более недоверчиво относиться к военным сводкам, публикуемым в газетах. Спустя день или два газеты сообщили, что доблестные англичане отразили ураганную атаку кавалерии и танков (это по отвесным-то откосам!).

Когда фашисты известили нас о падении Малаги, мы решили, что это ложь, но на другой день пришли более достоверные слухи, а потом появилось и официальное сообщение. Постепенно стала известна вся эта позорная история — как город был отдан без единого выстрела, как ярость итальянцев обрушилась не на республиканских солдат, заранее эвакуировавшихся, а на гражданское население, как мирных жителей, пытавшихся бежать, преследовали на протяжении сотни километров, расстреливая из пулеметов. Эта новость оставила у солдат на передовой неприятный привкус, все ополченцы как один были убеждены, что падение Малаги — результат предательства. Впервые я услышал о предательстве и отсутствии единства. Впервые у меня появились глухие сомнения в отношении этой войны, в которой до сих пор так восхитительно просто было решить на чьей стороне правда.

<...>

Я был совершенно убежден, что мы — сторонники правительства — ведем войну, ничем не похожую на обычную, империалистическую войну. Но наша военная пропаганда не давала оснований для такого вывода. Едва начались бои, как красные и правые газеты одновременно начали злоупотреблять бранью. Памятен заголовок в «Дейли мейл»: «Красные распинают монахинь!» В это же время «Дейли уоркер» писала, что Иностранный легион Франко «состоит из убийц, торговцев женщинами, наркоманов и отребья всех стран Европы». В октябре 1937 года «Нью стейтсмен» потчевала нас россказнями о фашистских баррикадах, сложенных из живых детей (чрезвычайно неудобный материал для возведения баррикад), а мистер Артур Брайан уверял, что в республиканской Испании «отпиливание ног консервативным купцам» дело «самое обычное». Люди, которые пишут подобные вещи, сами никогда не воюют; они, возможно, полагают, будто подобная писанина вполне заменяет участие в сражении. Всегда происходит то же самое: солдаты воюют, журналисты вопят, и ни один истинный патриот не считает нужным приблизиться к окопам, кроме как во время коротеньких пропагандистских вылазок. Иногда я с удовлетворением думаю о том, что самолеты меняют условия войны. Возможно, когда наступит следующая большая война, мы увидим то, чего до сих пор не знала история — ура-патриота, отхватившего пулю.

<...>

Главное заключалось в том, что все это время я находился в полной изоляции, — на фронте чувствуешь себя совершенно отрезанным от внешнего мира: даже о событиях в Барселоне мы имели лишь смутное представление, — среди людей, которых можно, пусть не совсем точно, назвать революционерами. Способствовала ополченская система, сохранившаяся на Арагонском фронте почти без изменений до июня 1937 года. Рабочее ополчение, сформированное профсоюзами и объединявшее людей, имевших приблизительно одинаковые политические взгляды, позволило собрать в одном месте наиболее революционный элемент страны. Более или менее случайно я попал в единственный во всей Западной Европе массовый коллектив, в котором политическая сознательность и неверие в капитализм воспринимались как нечто нормальное.

На Арагонском фронте я находился среди десятков тысяч людей, в большинстве своем — хотя не исключительно — рабочих, живших в одинаковых условиях, на основах равенства. В принципе, это было абсолютное равенство, почти таким же было оно и на деле. В определенном смысле это было неким предвкушением социализма, вернее мы жили в атмосфере социализма. Многие из общепринятых побуждений — снобизм, жажда наживы, страх перед начальством и т. д. — просто-напросто исчезли из нашей жизни. В пропитанном запахом денег воздухе Англии нельзя себе даже представить, до какой степени исчезли на фронте обычные классовые различия. Здесь были только крестьяне и мы — все остальные. Все были равны. Конечно, такое положение не могло сохраняться долго. Это был лишь непродолжительный и местный эпизод гигантской игры, ареной которой служит вся земля. Но этот эпизод продолжался достаточно долго, чтобы наложить свой отпечаток на всех, кто в нем участвовал. Как бы мы в то время ни проклинали всех и вся, позднее мы поняли, что соприкоснулись с чем-то необычным и в высшей степени ценным. Мы жили в обществе, в котором надежда, а не апатия или цинизм, были нормальным состоянием духа, где слово «товарищ» действительно означало товарищество и не применялось, как в большинстве стран, для отвода глаз. Мы дышали воздухом равенства.

Я хорошо знаю, что теперь принято отрицать, будто социализм имеет что-либо общее с равенством. Во всех странах мира многочисленное племя партийных аппаратчиков и вкрадчивых профессоришек трудится, «доказывая», что социализм, это всего-навсего плановый государственный капитализм оставляющий в полной сохранности жажду наживы как движущую силу. К счастью, существует и совершенно иное представление о социализме. Идея равенства — вот, что привлекает рядовых людей в социализме, именно за нее они готовы рисковать своей шкурой. Вот в чем «мистика» социализма. Для подавляющего большинства людей — социализм означает бесклассовое общество. Без него нет социализма. Вот почему так ценны были для меня те несколько месяцев, что я прослужил в рядах ополчения. Испанское ополчение, пока оно существовало, было ячейкой бесклассового общества. В этом коллективе, где никто не стремился занять место получше, где всего всегда не хватало, но не было ни привилегированных, ни лизоблюдов, — возможно, было предвкушение того, чем могли бы стать первые этапы социалистического общества. И в результате, вместо того, чтобы разочаровать, социализм по-настоящему привлек меня. Теперь, гораздо сильнее, чем раньше, мне хочется увидеть торжество социализма. Возможно, это частично объясняется тем, что я имел счастье оказаться среди испанцев, чья врожденная честность и никогда не исчезающий налет анархизма, могут сделать приемлемыми даже начальные стадии социализма.

<...>
Всякий, кто во время войны дважды посетил Барселону с перерывом в несколько месяцев, неизменно обращал внимание на удивительные изменения, происшедшие в городе. Любопытно при этом, что и люди, увидевшие город сначала в августе, а потом опять в январе, и те, кто подобно мне побывали здесь сначала в декабре, а затем в апреле, говорили в один голос: революционная атмосфера исчезла. Конечно, тем, кто видел Барселону в августе, когда еще не высохла кровь на улице, а отряды ополчения квартировали в роскошных отелях, город казался буржуазным уже в декабре; но для меня, только что приехавшего из Англии, он был тогда воплощением рабочего города. Теперь все повернуло вспять — Барселона вновь стала обычным городом, правда слегка потрепанным войной, но утерявшим все признаки рабочей столицы.

До неузнаваемости изменился вид толпы. Почти совсем исчезла форма ополчения и синие комбинезоны; почти все были одеты в модные летние платья и костюмы, которые так хорошо удаются испанским портным. Толстые мужчины, имевшие вид преуспевающих дельцов, элегантные женщины, роскошные автомобили — заполняли улицы. (Владение частными машинами, кажется, еще не было восстановлено, но каждый человек «что-то собой представлявший» мог раздобыть автомобиль). По улицам взад и вперед сновали офицеры французской и новой Народной армии. Когда я уезжал из Барселоны, их еще вообще не было. Теперь на каждые десять солдат Народной армии приходился один офицер. Часть этих офицеров служила раньше в ополчении и была отозвана с фронта для повышения квалификации, но большинство из них были выпускниками офицерских училищ, куда они пошли, чтобы увильнуть от службы в ополчении. Офицеры относились к солдатам, может быть и не совсем так, как в буржуазной армии, но между ними явно определилась сословная разница, выразившаяся в размерах жалованья и в крое одежды. Солдаты носили грубые коричневые комбинезоны, а офицеры — элегантные мундиры цвета хаки со стянутой талией, напоминавшие мундиры английских офицеров, но еще более щегольские. Я думаю, что из двадцати таких офицеров, может быть один понюхал пороху, но все они носили на поясе автоматические пистолеты; мы, на фронте, не могли достать их ни за какие деньги. Я заметил, что когда мы, грязные и запущенные, шли по улице, люди неодобрительно поглядывали на нас. Совершенно понятно, что как и все солдаты, провалявшиеся несколько месяцев в окопах, мы имели жуткий вид. Я походил на пугало. Моя кожаная куртка была в лохмотьях, шерстяная шапочка потеряла всякую форму и то и дело съезжала на правый глаз, от ботинок остался почти только изношенный верх. Все мы выглядели примерно одинаково, а кроме того мы были грязные и небритые. Неудивительно, что на нас глазели. Но меня это немного расстроило и навело на мысль, что за последние три месяца произошли какие-то странные вещи.

В ближайшие же дни я по множеству признаков обнаружил, что первое впечатление не обмануло меня. В городе произошли большие перемены. Два главных факта бросались в глаза. Прежде всего — народ, гражданское население в значительной мере утратило интерес к войне; во-вторых возродилось привычное деление общества на богатых и бедных, на высший и низший классы. Всеобщее равнодушие к войне удивляло и вызывало неприязнь. Оно ужасало людей, приезжавших из Мадрида, даже из Валенсии. Это равнодушие частично объяснялось отдаленностью от фронта; подобное настроение я обнаружил месяц спустя в Таррагоне, жившей почти ничем не нарушенной жизнью модного приморского курорта. Начиная с января число добровольцев по всей Испании стало сокращаться. И это было знаменательно. В феврале в Каталонии первому набору добровольцев в Народную армию сопутствовала волна энтузиазма, которая, однако, не сопровождалась увеличением числа новобранцев. Война продолжалась всего около шести месяцев, а испанское правительство вынуждено было прибегнуть к мобилизации, вещи понятной, когда речь идет о войне за пределами страны, но неестественной в условиях войны гражданской. Без сомнения, это объяснялось тем, что развеялись революционные надежды, появившиеся в начале войны. Члены профсоюзов пошли в ополчение и в первые же недели войны отогнали фашистов к Сарагосе, прежде всего благодаря своей вере в то, что они борются за рабочее государство. Теперь становилось все более очевидно, что дело рабочего контроля проиграно и поэтому нельзя сваливать вину за некоторую меру равнодушия на простой народ, прежде всего городской пролетариат, составлявший основу армии в любой войне, будь то внутри самой страны или за рубежом. Никто не хотел оказаться проигравшим в этой войне, но большинство только и мечтало о том, чтобы война кончилась. Это настроение ощущалось повсеместно. Всюду слышны были нарекания: «Ох, уж эта мне война! Кончилась бы она поскорее».

<...>

В Испании будет установлена социалистическая диктатура, — с этим соглашались все.  Можно было также догадаться, что, поскольку речь шла об Испании, социализм в этой стране будет носить более человечный и менее эффективный характер, чем в или Италии. Альтернатива представлялась в виде диктатуры Франко (что было бы несравненно хуже), но существовала также возможность раздела Испании на районы, обособленные настоящими границами, либо на самостоятельные экономические зоны.

Будущее выглядело неутешительно. Для рабочих, для городского пролетариата, было в конечном итого не так уж важно, на чьей стороне будет победа. Но Испания — страна преимущественно аграрная, а крестьяне несомненно выиграли бы в результате победы республиканцев. Во всяком случае, республиканское правительство, которому удастся вывести страну из войны, должно быть антиклерикальным и антифеодальным, способным ограничить влияние церкви и приступить к модернизации страны, например, к прокладке дорог, заняться вапросами просвещения и здравоохранения. Кое-что в этом направлении делалось даже вовремя войны. С другой стороны, Франко, даже если не видеть в нем всего лишь марионетку России или Германии, связан по рукам и ногам волей крупных феодалов-ленд-лордов и служит орудием военно-клерикальной реакции. Может быть Народный фронт — это обман, но Франко — анахронизм. Только миллионеры или романтики могут желать ему победы.

 

Полиция вела обыск в традиционном стиле, свойственном немецкой полиции защиты революции. На рассвете раздался громкий стук в дверь и в комнату вошло шестеро мужчин. Они включили свет и сразу же заняли «стратегические» пункты в комнате, видимо, по заранее обдуманному плану. Затем полицейские с невероятной тщательностью обыскали обе комнаты (к номеру примыкала ванная). Они обстукивали стены, поднимали половики, ощупывали пол, мяли занавески, заглядывали под ванную и радиатор парового отопления; опорожнив все ящики комода и чемоданы, они рассматривали на свет каждый предмет туалета. Полицейские конфисковали все бумаги, в том числе и содержимое мусорной корзины, а также все наши книги.  Полицейские вытащили брошюру Троцкого «Методы борьбы с царизмом», которая их несколько успокоила. В одном из ящиков сыщики обнаружили несколько пачек папиросной бумаги. Они разорвали все пакеты и обследовали каждый листок отдельно, в поисках тайных записей. В общей сложности сыщики работали два часа. Но ни разу за все это время они не дотронулись до постели: в постели лежала моя жена. Под матрасом могло оказаться с полдюжины автоматов, а под подушкой — целый архив документов. Полицейские даже не заглянули под кровать. Не думаю, чтобы ПЗР вело себя подобным образом. Полиция почти безраздельно контролировалась социалистами, и эти люди были, вероятнее всего, членами соцпартии. Но помимо этого, они были испанцы, а следовательно, не могли себе позволить поднять женщину с постели. Сыщики молчаливо обошли кровать стороной, что сделало весь их обыск бессмысленным.

<...>

. Мои воспоминания безнадежно смешались с пейзажами, запахами и звуками, которых не передать на бумаге: запах окопов, рассвет в горах, уходящий в бесконечную даль, леденящее потрескивание пуль, грохот и вспышки бомб; ясный холодный свет барселонского утра, стук башмаков в казарменном дворе в те далекие декабрьские дни, когда люди еще верили в революцию. Очереди за продуктами, красные и черные флаги, и лица испанских ополченцев; да, да — прежде всего лица испанских ополченцев, — людей, которых я знал на фронте и нынче разбросанных Бог знает где: одни убиты в бою, другие искалечены, третьи в тюрьме, но большинство, я надеюсь, живы и здоровы. Желаю им всем счастья. Я надеюсь, что они выиграют свою войну и выгонят из Испании всех иностранцев — немцев, русских, французов и итальянцев. Эта война, в которой я сыграл такую мизерную роль, оставила у меня скверные воспоминания, но я рад, что принял участие в войне. Окидывая взором испанскую катастрофу, — каков бы ни был исход войны, она останется катастрофой, не говоря уже о побоищах и страданиях людей, — я вовсе не чувствую разочарования и желания впасть в цинизм. Странно, но все пережитое еще более убедило меня в порядочности людей.

Share this post


Link to post
Share on other sites

Posted

518354_900.jpg 518478_900.jpg

 

518703_900.jpg

 

испаснские республиканцы разгромили кладбище монастыря

 

 

 

Share this post


Link to post
Share on other sites

Create an account or sign in to comment

You need to be a member in order to leave a comment

Create an account

Sign up for a new account in our community. It's easy!


Register a new account

Sign in

Already have an account? Sign in here.


Sign In Now